Из тех, кто верит в чудо

Из тех, кто верит в чудо
Борис Гребенщиков: Россия никогда не была другой

В разговоре БГ, как известно, уклончив. На сочетании этой уклончивости и внезапной стремительности точной мысли и держится львиная доля обаяния его песен. Периодически он говорит: «В этом что-то есть». Всякий раз уточнять, что именно есть, — значит рушить все очарование.


Я из тех, кто верит в чудо

Только что «Аквариум» выпустил новый альбом — «Пушкинская, 10» и теперь представляет его в Москве. Концертный тур, как всегда, масштабен — утром Гребенщиков прилетел из Алма-Аты, вскоре отправится в Иркутск.

— Прежде всего поздравляю вас с двумя подряд исключительно удачными альбомами, один из которых — «Лошадь белая» явно попадет в число этапных.

— Спасибо, приятно.

— А лучшая песня, вами когда-либо написанная, как мне кажется, — «Еще один раз».


— Тоже спасибо и тоже приятно.

— Но в последней строчке там компромисс, по-моему. «Есть повод прийти сюда еще один раз» — зачем? Чего вы тут еще не видели? Ведь в предыдущих строфах все описано с предельной точностью и вряд ли переменится.

— Ну, поэтому я и пою ее на концертах то так, то этак, в зависимости от настроения. Иногда просто повторяю — «Едва ли я вернусь сюда еще один раз». Но вообще отвечу вам цитатой — есть такая китайская истина: вещь, достигнув своего предела, обращается в противоположность. Когда ваше нежелание возвращаться сюда достигает предела, вы понимаете, что это и есть повод прийти еще один раз. Исправить народ нельзя, потому что тогда он перестанет быть народом. Но можно помочь отдельному человеку.

— А глобальных перемен, значит, не ждать?


— Почему? Я как раз из тех, кто верит в чудо. Не знаю, верит ли в него мой публичный образ, лирический герой или циничный рассудок, но я, конкретный человек, верю, что оно возможно. Несколько раз в русской истории оно было. Было и на нашей памяти, когда к уже имевшейся у нас и неотнимаемой свободе думать прибавилась свобода перемещаться в пространстве и зарабатывать деньги. Другое дело — добавилось ли к одному чуду другое, без которого никакая свобода не срабатывает? Вероятно, и не могло прибавиться, потому что это как раз и значило бы — стать другим народом. Россия никогда не была другой, в этом смысле она на редкость последовательна, и путешественник-шпион — арабский, хазарский или европейский, — описывая ее в восьмом, десятом или двенадцатом веке, писал одно и то же, совершенно приложимое и к текущему моменту. Очень велики, очень сильны и давно бы задавили всех вокруг, если бы постоянно не дрались друг с другом.

— Почему же друг с другом-то? Чего мы все не можем поделить?

— А. Это вопрос более тонкий. Как русский человек называет всех иностранцев? Немцы. Кто такие немцы? Не мы. Они не понимают. Мы — понимаем, и вокруг этого понимания неизбежно возникают конфликты, потому что один понимает так, а другой иначе. Но они не понимают вообще, что с ними и спорить…

Я до стакана водки — один, а после стакана…

— Это мне напоминает ваш старый ответ насчет отношений с женой: «Иногда у нас бывают разногласия из-за толкования священных текстов».

— Примерно так. Но из-за чего еще возможны разногласия, если не из-за толкования священных текстов? Быть русским — особое состояние, очень разнообразное, кстати, потому что даже я до стакана водки — один, а после стакана водки — другой. Но это состояние, безусловно, пугающее и непредсказуемое. У нас был большой концерт в одной братской республике, совместный с «ДДТ». Организована была его трансляция, причем очень хорошая: четыре оператора с камерами бродили по сцене, снимая происходящее. Где-то на третьей песне я заметил, что все они исчезли. Недоумевал, почему, пока не вгляделся: участники группы, готовясь к концерту, ввели себя в некий транс — белые зрачки, сильное зрелище! — при котором могли просто наступить на оператора, не заметив. Когда ты видишь такого человека, никогда не знаешь, обнимет он тебя или убьет.

— Зато им было хорошо.

— Не убежден. Можете ли вы сказать, что вам хорошо после стакана водки? Это бывает так, а бывает сяк, но в любом случае это состояние силы. В таком виде человек непредсказуем.

— А из нового альбома мне больше всего понравились «Два поезда», но в них как раз нет особого оптимизма…

— Это и понятно, поскольку песня сочинялась в ожидании поезда в Англии. Если вы там ездили пригородными поездами…

— Было дело.

— ...то могли заметить: интервалы между ними огромные, случаются опоздания, станции пустынны, и тогда я стал сочинять эту песню, в порядке мести. В результате я перестал ждать поезда и стал ждать, пока сочинится песня: думаю, это вообще лучшее, что можно сделать с ожиданием.

Вообще же настроение, описываемое этой песней: «Сегодня все поезда в пути, ни один из них не дойдет», лучше всего пояснить с помощью другой цитаты. Один мой друг-китаист в разговоре о японской культуре как-то сказал: японцы все содрали у Китая, кроме территории. У Китая большая территория, а у Японии маленькая, поэтому все быстро упирается в пределы, в смерть. И вся японская культура построилась вокруг смерти. Примерно как в этой песне.

Наш Дальний Восток полторы тысячи лет был Маньчжурией

— Если уж вы сами заговорили о Китае — вопрос, который я и хочу, и боюсь задать. Вы все-таки эту страну знаете…


— Не могу этого сказать. Я никогда не буду знать Пекин, как знаю, скажем, Лондон — просто потому, что не знаю языка.

— И тем не менее. Не могу вас не спросить о перспективе передачи Китаю Дальнего Востока.

— А что, она уже предпри­нята?

— Де-юре нет, но де-факто соглашение о совместной обработке, добыче и прочая — все же понимают, что это такое.


— Да, но это китайская территория. Маньчжурия.

— Двести лет уже как не китайская.

— А полторы тысячи лет до этого китайская. Я понимаю, о чем вы спрашиваете. Мы сидим на земле и не знаем, что с ней делать. И это уже вопрос к нам, а не к Китаю. На Дальнем Востоке не то чтобы очень уж не хватало рук. Там миллионов шесть, по грубым подсчетам. Почему-то, однако, они с этой землей ничего сделать не могут.

— Вы же понимаете, это может привести к утрате всей Сибири, а там… Что хорошего?

— «Хорошее» — понятие относительное. Для русского патриота это ужасно, для китайского хорошо, а для рационального рассудка — Китай никогда, кроме как при Мао (и то на словах), не проявлял особенной внешней экспансии. Это не та культура, в основе которой стремление непрерывно расширяться. Казалось бы, под боком Корея — приди и возьми.

— Это далеко не Сибирь.

— Но и не вовсе бросовая земля, правда? Однако не берут. Если кто-то просится под крыло — принимают, но в принципе Китай скорее вещь в себе. Так что я надеюсь, и не без оснований, что Сибирь не станет китайской.

— Вам не кажется, что в Китае отношение к человеческой жизни достаточно равнодушное, чтобы не сказать безразличное? Народу столько, что человеком больше, человеком меньше…


— Где вы видели другое отношение? Может быть, в Штатах? Но я там видел столько бытового хамства по отношению к человеку, столько безразличия к нему…

— В той же Англии, может быть?


— Не думаю. Это скорее декларируется. Что такое уникальность человеческой жизни? Это уникальность лучей, которые вот так в отдельной точке преломились. Но от того, что исчезнет человек, сами лучи не исчезнут. Да, в каждом вселенная, с каждым она умирает, но не исчезает никуда. И если вот так (щелкает пальцами) вдруг погибли сорок тысяч человек — что можно с этим сделать? Личная вселенная исчезает, мир продолжается, и в России к отдельной жизни тоже никогда не относились с особенным придыханием. Вопрос не в том, чтобы эту отдельную жизнь сохранить. Вопрос в том, чтобы правильно ею распорядиться, потратить приличным образом. А личное бессмертие… Ну, представьте нас через две тысячи лет: ужасное зрелище, нет?

Почему Набоков… кретин

— То есть вы в бессмертие не верите.

— В личное, физическое? Нет, конечно.

— Нет, я про жизнь после смерти.

— Чтобы про это говорить, надо сначала пережить смерть. А что мы про это знаем? Кто-то из моих любимых китайцев рассказывал притчу: девушка из северных провинций очень боялась нашествия варваров. Все время плакала. Но пришли варвары и взяли ее в плен, и она стала женой вождя, и у нее были четыре платья и каждый день мясо, и она забыла, как плакала…
Это как святой Серафим говорил: что плачете, ему же хорошо!

— Стало быть, для вас и святоотеческая традиция важна?

— Как любая традиция. Если люди передавали друг другу некое знание, а не забывали о нем на другой день — наверное, в нем что-то есть, верно? Традиция — цепочка пиков. На что еще ориентироваться?

— В последних альбомах — особенно как раз в «Пушкинской, 10» — все чаще поется о Боге, и я давно вам хочу задать набоковский вопрос: почему люди, так ненавидящие любую диктатуру, столь охотно признают над собой всевластие Бога?


— Потому что… потому что Набоков кретин… Нет, так нельзя ответить, конечно, но меня давно интересует: нет ли у него в роду какой-то протестантской примеси?

— Может быть, англосаксонская?

— Англосаксонская бы как раз хорошо, англосаксы к Богу прекрасно относятся, а протестанты… мысль о диктатуре скорее в их духе. Какая диктатура? Бог что, говорит человеку: делай так-то и так-то? Диктатура вас хватает за волосы на каждом шагу, а Бог что — ограничивает вашу свободу? Наоборот, две стандартные претензии: либо вот эта, насчет диктатуры, либо — почему он все терпит и никак не вмешивается?! Вы уж определитесь, нельзя же хотеть взаимоисключающих вещей. А если каждое ваше действие вызывает противодействие — так это не к Богу, а к закону сохранения энергии.

— А разве не Бог его создал?

— Нет, это всегда так было. Бог — это, как сказал еще один мудрец, то, что вы любите больше всего на свете. Это абсолютное благо. И нечего к этому добавить. Разумеется, надо различать счастье и кайф. Бог — это счастье, а не кайф. Весь кайф, возникающий от рок-н-ролла, все наслаждение от игры и пения, весь алкоголь и вся трава — это именно что трава у подножия. Дальше начинаются гораздо более интересные и прекрасные вещи.

После шунтирования перестал курить

— У вас есть вещи совсем не веселые — типа «Древнерусской тоски».

— Это веселая вещь. Я написал «Древнерусскую тоску» и преодолел ее. Сущность древнерусской тоски состоит в том, что власть — очень может быть — желает блага; я даже охотно допускаю, что и нынешняя желает блага и искренне пытается его осуществить. Но для мало-мальских перемен нужно ужесточение, а ужесточение всегда идет по одному сценарию и очень быстро забивает все остальные процессы, становится самоцелью, и потому все остается как есть.

— Кстати, после стольких разъездов — вы сегодня приехали, завтра улетаете, потом Тула, Воронеж, опять Москва, еще что-то — где вы дома?

— В узком смысле — в квартире, потому что там кот и книги. Разъезды только тем и неприятны, что соскучивается кот. А вообще… везде, потому что Земля не такая большая. Поездив, понимаешь это вполне ясно.

— И в гостинице?

— Я легко обживаю гости­ницы.

— Хочу спросить о сложной вещи. Вот вы почти все время работаете…

— Я не отношусь к этому как к работе.

— Естественно, но так или иначе ваша жизнь не состоит из походов на работу, из выяснения отношений, из быта…

— Не состоит. Для меня и моих друзей в шестнадцать лет не было более ругательного, более оскорбительного слова, чем «быт».

— Но вам не шестнадцать.

— Кто сказал? Мой возраст не меняется, по крайней мере в плане стойкого отвращения ко всем перечисленным занятиям. Я общаюсь с людьми, с которыми играю, играть с ними доставляет мне счастье. А бытовые отношения… Ну, зачем это? Почему надо видеть смысл в том, что труднее и обременительнее всего?

— А с вашим поколением у вас осталось что-то общее?

— Нет, и ни с каким другим тоже.

— Я имею в виду — если вы придете на встречу одноклассников, вам будет о чем говорить?

— И я про это говорю. На такой встрече можно будет сделать только одно: мрачно напиться водки. А что еще можно сделать на любой встрече случайно выбранных людей?

— Сразу после серьезной операции вы бросились в гастрольную деятельность. Это полное безразличие к организму или…

— Это ответственность за двенадцать человек с женами и детьми.

— А студийно прокормить их невозможно?

— Ну, о чем вы! Альбом никогда не приносит денег. Он их жрет. Единственная студия, которая собиралась нам заплатить — «Союз». Они где-то в 2005, кажется, году сказали, что должны нам три тысячи. И… до сих пор должны.

— Это из-за пиратства?

— Это из-за такого устройства мира.

— Закон сохранения энергии.

— Ну, да… Заработать можно только гастролями. Что касается шунтирования — я не ощутил никаких его последствий, да и какой-то императивной необходимости делать его не было. Меня уговорили обследоваться, я обследовался, сказали: лучше сделать. Сделали. Единственным последствием стало то, что я временно перестал курить, никак не изменив положительного в целом отношения к курению. Я редко меняю жизнь без внешних толчков.

— Есть города, где вас больше любят и где вы сами предпочитаете играть?

— Везде есть более или менее неизменная аудитория, которая приходит слушать «Аквариум». Скажем, мне больше нравятся Смоленск, Саратов, Иркутск, а меньше, допустим, Волгоград, но это никак не связано с аудиторией.

— В Волгограде, может быть, слишком много людей погибло. Я вот всегда тоскую, проезжая на машине мимо Курска.

— Очень возможно.

— У вас в новом альбоме есть песня про Таню…

— Есть, историки утверждают, что она написана около двухтысячного. Там вообще главным образом песни за последние десять лет, не попавшие ни в один альбом. Но когда они собрались вместе — у них оказалось общее настроение, что меня чрезвычайно обрадовало. Если попытаться его сформулировать, то — «все не так плохо, как мы думаем». А песня про Таню была написана в Германии, по дороге на радиостудию, где мне захотелось спеть что-то новое. Нового не было. Было сильное похмелье. Незадолго до этого Маргулис показал мне интересный ход, такой блюзовый, я захотел его попробовать и сочинил на это какие-то слова.

— Я в связи с Таней хотел спросить о любви: вам еще нужно бывает состояние влюбленности, чтобы писать?

— Влюбленности во что? Если в девушку — нет. Я пришел к выводу, что жажда размножиться и продолжить род не принадлежит к числу самых ясных стремлений человека. Я предпочитаю влюбляться в то, что обладанию не подлежит.

— Вам не бывает стыдно за какие-то минуты эйфории, скажем, за то, что вы разделяли общие надежды в 1987 году — «Я вижу признаки великой весны»?

— Чего тут стыдиться? Я видел признаки великой весны. Я и сейчас их вижу. С политикой это никак не связано. А кто не видит признаков великой весны, к тому она и не придет.

— Вы смотрели «Ассу-2»?

— Нет. Я хорошо знаю Сергея Соловьева и вряд ли лучше узнаю его, если посмотрю его фильмы. И вообще с большим опасением отношусь к русскому кино, кроме «Острова», который подействовал на меня так, что я немедленно во второй раз пересмотрел его с начала до конца.

— А «Царя» еще не видели?

— Боюсь.

— Не бойтесь, это не хуже. Но как получился «Остров» — действительно непонятно.

— Да, Мамонов и Лунгин сделали чудо, или у них получилось чудо, можно и так сказать… Мамонов вообще один из людей, значащих для меня много. «Звуки МУ» — наверное, единственная группа, которую «Аквариум» слушал после концертов. Это продолжалось долго — года два-три. Авангард в самом чистом виде.

— Ваши перемены имиджа, простите за слово, — бородка, бритье наголо, потом возвращение к более-менее прежним формам — это следствие внутренних перемен или…

— Или. Становится интересно — а как будет в этом виде? Бородка, например, имела большой успех в Индии. Приятно, когда ты идешь, а старые люди тебе кланяются.

— Чему же они кланяются?

— Если у человека длинная борода, наверное, в нем что-то есть. Вообще во всех традициях, если у человека чего-то много, считается, что в этом что-то есть.

Опубликовано в Собеседнике, номер 42 от 3 ноября 2009 года <
Беседовал ДМИТРИЙ БЫКОВ

Комментарии ()